Надежда Семеновна смотрела вслед направившимся в хлев немцам. Слушала, как они ловят кур. Вскоре один из них вернулся. Он держал в руках четырех несушек со свернутыми головами и твердил:
— Гут, гут. Карашо.
За ним появился второй.
Вечером немцы еще раз обошли деревню. У Момойкиных они забрали перину с кровати, на которой спала Валя.
Уезжали немцы утром через Залесье. Они горланили песни, играли на губных гармошках, ели кур. С первого фургона пустили по ветру из разорванной перины пух. Белое перо закружилось, понеслось вдоль улицы. Остальным это понравилось, и они начали делать то же. Белоснежное облако заволокло улицу.
Перо и пух ложились на дома, на траву… И казалось, будто зимняя стужа сковывает землю.
Саша после ухода немцев взял лопату и в хлеве у тынной стены начал копать яму — решил спрятать туда все оставшиеся запасы продуктов и одежду. Копал и слушал. Было тихо. Только отдавались в ушах звуки, когда лопата ударяла о камень, да изредка доносился от шоссе приглушенный расстоянием шум моторов. На отвыкших от физического труда руках набухали мозоли. Но Саша не обращал на это внимания, копал и копал.
К обеду яма была готова. Наскоро выложив стенки ее горбылем, Саша устлал пол досками и стащил в яму мешки с мукой, зерном, крупу, оставшееся в глиняной большой посудине топленое масло. Сверху положил лишнюю одежду. Потом яму закрыл досками, на доски набросал соломы. На все это накидал земли, а на нее поставил бочку с водой для коровы. Глядя на бочку, мать перекрестилась, а Саша, улыбаясь, похвалился:
— Освободители нам теперь не страшны.
Немцы в Залесье больше не появлялись. Страх мало-помалу проходил. По вечерам соседи собирались по завалинкам, на скамьях против окон и судачили. Счетовод Опенкин — изворотливый человечишка — как-то в порыве откровения сказал: «Если так пойдет, то жить будет можно. Не так страшен черт, как его малюют. По нашим-то газетам получалось, будто светопреставление идет». Сидевшие возле него мужики поугрюмели. Осуждающе посмотрев на Опенкина, они как по команде поднялись и пошли спать.
Саша в эти дни отлучался редко. По вечерам приходила к нему Маня. Постояв под окном, она звала его, а потом шла за деревню и там ожидала. Он с неохотой выходил к ней. Они шли в поля, в березовую рощу за взгорком. Наскоро миловались там. Возвращались в деревню. Маня все ждала, что он предложит ей пожениться. Но Саша отмалчивался, а когда она начинала заводить об этом разговор, сердился и бросал одну и ту же фразу:
— Нашла время! Война ведь!
— Что она тебя, война-то, за холку задевает? Ты же инвалид! — отвечала ему Маня, и они надолго замолкали.
Домой Маню Саша не провожал. Маня обиженно протягивала ему руку и, чуть не плача, уходила. В душе ее зрело решение поговорить с ним напрямую. И как-то она об этом заговорила. О Вале даже не намекала. Саша слушал ее не перебивая. Ковырял носком «скороходовского» ботинка бровку протоптанной в гречихе тропинки и думал: «Не мила ты мне. Отсталая ты деревня по сравнению со мной, вот что я тебе скажу. Пятиклассное не хватило духу закончить. Что я с тобой буду делать в городе-то?..» Когда Маня умолкла, он долго не знал, что ей ответить. С языка готово было сорваться: «Я… образованный, культурный, а ты — бескультурье, деревенщина. С тобой и говорить мне будет не о чем…» Но Саша сдержался. Наконец собравшись идти прямо через гречиху, он грубо обронил:
— Мало ли с кем я гулял… Так на всех женись?..
Когда Валя начала ходить, Сашу еще больше повлекло к ней. Он любовно смастерил ей костыль. С костылем она передвигалась сначала по комнате, потом стала выходить на крыльцо.
Сидя на ступеньке крыльца, Валя подолгу смотрела в сторону Пскова. Старалась представить, как там у них, в доме. Ее большие грустные глаза заволакивало слезой, и сквозь эту пелену она уже не видела ни кур, рывшихся на дороге, ни взгорка, ни белых стройных берез за ним, куда, знала, Саша до того, как она начала ходить, частенько прогуливался по вечерам с Маней… Валю мучили мысли о Петре. Об отце Валя размышляла как-то так, легко. Ей казалось, что он опять будет партизанить и ничего с ним не случится… Все мысли ее сосредоточивались в конце концов на матери. В голове возникали самые разные предположения. То ей думалось, что мать вернулась в Псков и ждет ее там и она, Валя, немного поправившись, вернется туда. То она переставала верить, что мать в Пскове, и тогда ей представлялось, как будет она добираться до Луги, где должна встретить свою мать у родных. И виделось ей в эти минуты, как шла она по Луге, открывала скрипучую, низкую калитку, заросшую по сторонам пахучей густой сиренью…
В такие минуты Саша старался не мешать ей. Интуитивно он понимал, что Валя от него совсем уходит. И оттого, что уходит, что надежды на сближение нет, ему делалось грустно.
Внешне между ними отношения установились неплохие. Как-то после прихода немцев зашел в избе разговор: если фашисты снова придут в деревню и спросят, кто она, что отвечать? Саша молчал, а мать сказала: «Женой твоей назовется, весь и сказ, а нога… Ногу с самолета ранило, когда из Пскова ехала».
Однажды утром — началась уже вторая половина июля — Саша с Валей пошли в огород нарыть картошки. Саша изуродованной рукой, как крюком, подрывал сбоку сырую землю и выворачивал клубни. В это время из гречихи, которая подходила прямо к огороду, вышел мужчина лет пятидесяти. За спиной у него был холщовый мешок на лямках из белой широкой тесьмы, в руках — объемистый фибровый чемодан. Мужчина оперся на изгородь, поставил чемодан и уставился на Сашу. Смотрел долго, пристально, не мигая.
— Дядька какой-то у прясел, — тихо проговорила Валя. — Что ему надо тут?
Саша разогнул спину, поглядел на незнакомца. Что-то передалось ему, и он ощутил биение сердца. Закинув здоровой рукой прядь вихров к затылку, спросил мужчину:
— Что вы хотели? Беженец?
— Беженец, — через минуту проговорил тот голосом, в котором — показалось Вале — было много знакомого, и, пройдя через проход в пряслах, добавил: — Сын… Сынок… Сашенька…
Саша оторопело глядел на незнакомца. Мгновенно сравнив фотографию отца с человеком, назвавшим его сыном, понял, что перед ним его отец. Сашины губы смешно, по-детски затряслись.
Незнакомец, растопырив руки, обхватил Сашу. Крепко, не целуя, прижал его к своей широкой груди. И только шептал не двигаясь:
— Сын… Сынок…
Потом, опамятовавшись, отец Саши жал руку Вале, не зная, как ее называть.
Оставив в огороде корзину, все трое, возбужденные, пошли в дом. Выскочивший откуда-то Трезор ощетинился и злобно посматривал на незнакомца.
Надежда Семеновна еще не вернулась из правления колхоза: там члены артели, собравшись, судили-рядили, как дальше жить — колхозом или еще по-другому как…
В тесной избе правления народу набилось много, пришли все. Кто бы и не пришел, да опасался, а как на это посмотрят люди. Еще скажут, новую власть поджидают. Были и такие, которые, направляясь на собрание, думали: не придешь, а там как начнут колхозное хозяйство делить! Останешься ни с чем. Основная же масса колхозников пришла совсем из других побуждений. Этим не выгодно было снова начинать жить по старинке — единолично. Все они до революции жили бедно, земли имели мало, да и та была неплодородная, помнили о нищете и вечной зависимости от «крепкого мужика», как они называли кулаков.
Опасаясь раздела хозяйства, они готовы были положить за колхоз головы и, если бы знали, что гитлеровцы самочин им простят, на горло бы наступили тем, кому колхоз был не нужен.
Вот эти две волны и схлестнулись в тесной комнатенке правления.
Сначала все молчали — кому в такое время охота начинать! Мужики — в деревне их осталось мало, потому что одни ушли в армию, другие кто куда, — курили, свертывая козьи ножки одна больше другой. Бабы грызли с остервенением семечки, которые завхоз артели принес из склада в большой жестяной бадье. Заместитель председателя артели нерешительно постукивал карандашом о край стола и все просил:
— Ну, дорогие товарищи колхозники или еще кто, не знаю, как теперь нас прозывать, предлагайте, как быть, — и смотрел виновато в тяжело уставившиеся на него глаза.
Наконец слово взял Захар Лукьянович, отец Мани. Мужик крепкий, работящий, он поднялся со скамьи, откашлялся, не прикрывая рта, и уставился в распахнутое окно на улицу.
— Об чем рядить-то? — натруждая голос, проронил он. — Мы, што ль, тут власть? Власть теперь их благородия немцев. Вот придут — и спроси у них, товарищ заместитель председателя: так, мол, и так, народу важно знать, каким порядком жить теперь?
После таких слов Захара Лукьяновича все разом загалдели. Бабы перестали лузгать семечки — сбросили шелуху с подолов на пол. Мужики как по команде прекратили курить — мяли ногами, растирая на полу, самокрутки. Все, и мужики и бабы, говорили, каждый свое. Разобрать было трудно. Потом, перекрывая галдеж, во всю глотку заорал колхозный сторож, сосед Захара Лукьяновича: